Андрей Ветер

УБИТЬ СТИВЕНА КИНГА (главы из книги)

 

 

ХОТИТЕ БЫТЬ ПИСАТЕЛЕМ?

 

«Если хотите быть писателем, вам прежде всего нужно делать две вещи: много читать и много писать. Это не обойти ни прямым, ни кривым путём — по крайней мере я такого пути не знаю… Чтение — творческий центр жизни писателя. Куда бы я ни шёл, беру с собой книгу и всегда нахожу самые разные возможности в неё зарыться. Штука в том, чтобы научиться читать не только взахлёб, но и маленькими глоточками. Залы ожидания — они, конечно, просто созданы для книг, но ничем не хуже и театральные вестибюли, и скучные очереди на контроль в аэропорту, и — любимое всеми место — сортир… Чтение за едой считается невежливым в воспитанном обществе, но если вы хотите преуспеть как писатель, вежливость в списке ваших приоритетов пойдёт во втором десятке», — утверждает Стивен Кинг.

Если вы решили стать писателем, то приготовьтесь к тому, что вас будут бить. На вас ополчится армия редакторов, на вас обрушится лавина читателей. Даже если вы очень талантливы, вас будут критиковать за каждую вашу строку, за каждое слово. И чем больше ваш талант, тем жёстче будет звучать злобная критика. Известность не убережёт вас от нападок. А если вы гениальны, вас попытаются затоптать. Серость ненавидит всё, что не серо. Не все пишут, но все с удовольствием указывают писателю, как надо писать «правильно» и как надо «соответствовать» общепринятым стандартам. Серость обожает стандарты, потому что сама является одним из стандартов. Серость — это уровень, и если ваша книга поднимается над этим уровнем хотя бы на самую малость, серый редактор ни при каких обстоятельствах не позволит вашей книге дойти до читателя. Если вы открываете перед читателем двери в собственный мир, вас постараются согнуть, отречься от вашего мира и превратить в штамповщика типовых открыток. Вас будут ломать, ставить на колени, чтобы сделать вас похожим на других, потому что редакторы потакают в первую очередь усреднённому вкусу и обслуживают усреднённое мышление, хотя сами считают себя интеллектуалами. «Талант задавят так или иначе, — пишет Генри Миллер. — Его соблазнят взяткой и превратят в продажную тварь. Или же вообще не будут замечать, а, заморив голодом, приведут к повиновению и сделают из него тупого подёнщика». Мало кто из издателей любит иметь дело с личностью. Лишь некоторые обладают хорошим вкусом и готовы публиковать художественные произведения, наполненные изящным слогом и мыслями. Большинство же отдаёт предпочтение сюжетам, построенным по лекалам и изложенным неприхотливым языком: чем проще и стандартнее книга, тем издателю легче продать её — толпа обожает узнаваемость, она любит литературные гамбургеры и не умеет оценить по достоинству блюда с тонкими вкусовыми качествами.

Как много, оказывается, всяких «если». А я ведь и не начал ещё…

 

Сценаристы и режиссёры любят повторять, что сценарий принципиально отличается от литературы, но Александр Митта, рассуждая в своей книге о драматургии, ссылается в первую очередь на литературные произведения Достоевского, Чехова, Толстого. Классиков литературы он называет магами, а производство фильмов — индустрией. Массовая литература также является продуктом индустрии, продуктом штамповки, не имеющим отношения к искусству. И каждому начинающему писателю следует определиться в начале своего пути, хочет он заниматься творчеством или намерен лепить куличики из готовых форм и шить штанишки по лекалам, согласно провозглашённым ценностям моды. Жаждущий быстрой славы литератор легко добьётся успеха, когда вычислит ожидания толпы и начнёт строчить конъюнктурные сюжеты.

Легче всего впрыснуть в читательскую массу самые скандальные факты дня. На это всегда есть спрос. Толпа обожает сплетни. Но это никогда не превратится в глубокое произведение. Художественные произведения опираются не на сиюминутность. Классическая литература завоевала свой «статус» не проблемами одного дня. Скандалы затухают и забываются, а «вечные» вопросы остаются, их повторяют снова и снова, они будоражат умы, на них продолжают искать ответы. Если кто-то из мастеров художественной прозы и берётся за сиюминутные вопросы, то они служат ему лишь отправной точкой для глобальных обобщений. Отдельные события никогда не имеют веса сами по себе, ибо повторяются из года в год, из века в век. Самый интригующая история быстро забудется, если автор не превратит частный случай в событие общечеловеческого масштаба. Распятие иудейского бродяги, проповедовавшего любовь, по сей день служит материалом для литературных произведений, нередко скандальных произведений, протестующих против канонического подхода к истории об Иисусе из Галилеи. Они не боятся бросить в лицо читателю страшные вопросы и предлагают на эти вопросы свои ответы — часто на грани кощунства. Старая и хорошо знакомая история, но не она интересна, а размышления о ней. 

В погоне за сюжетом многие авторы забывают о главном и быстро исписываются, ибо все сюжеты всегда ограничивают себя заданными обстоятельствами и условиями жанра. Сюжеты сосредотачивают внимание читателя и зрителя на действии, на «неожиданных» поворотах, за которыми чаще всего не стоит ничего, кроме стремления удержать внимание. Но стремление удержать внимание читателя — это лишь стремление, которое само по себе ничего не делает. Ну ещё один «неожиданный» поворот — и что? Сколь бы часто ни меняли тарелки на вашем столе в ресторане, сколь бы шустро и виртуозно ни крутились возле вас вышколенные официанты, ничто не утолит вашего голода, если тарелки пусты, и ничто не удовлетворит вашего эстетического вкуса, если вам предлагают только сухари.

Проблема внутреннего наполнения художественного произведения возникла не сейчас, так было всегда. Станиславский в одном из своих писем жаловался на неверное понимание актёрами сути произведения: «Они, привыкнув к современному репертуару, ищут прежде всего в пьесе действия, понимая под этим словом не развитие характеров действующих лиц, а развитие самой фабулы пьесы. Кстати сказать, наши артисты… подразумевают под фабулой пьесы движение или, вернее, беготню по сцене».

Ступая на писательскую тропу, следует понять, чего вы хотите. Понять свои желания. От этого будет зависеть, в правильном ли направлении вы пойдёте.

Люди часто заблуждаются, утверждая, что хотят стать писателями, актёрами, телеведущими. Они путают славу с профессией, они путают известность с призванием. Они путают результат с процессом. Мечты о популярности не имеют ничего общего с мечтой о труде. Между тем, писательский труд — это ежеминутная загруженность. Профессия писателя тем и отличается, что держит мозг в постоянном напряжении, впрочем, как и любая иная творческая профессия. Всё, что происходит вокруг, заставляет писателя думать. Мозг не прекращает целенаправленную работу ни на мгновение. Любое событие становится пищей для размышления. Писательство — это состояние непрерывной работы.

Для большинства же слово «успех» является синонимом слова «богатство», поэтому, мечтая о писательстве, они мечтают на самом деле о больших деньгах, которые можно заработать, сочиняя книги. И мне хотелось бы сказать таким мечтателям, что заработать деньги гораздо проще в другой области. Литература редко приносит деньги, зато даёт в избытке испить горечь разочарования. Ожидания молодых литераторов оправдываются далеко не всегда. Всё зависит от того, какие у писателя ожидания…

Что же это такое — писательство, сочинительство? «Писательство — это не работа. Писательство — это искусство», — сказала  Катрин Энн Портер. И это абсолютная истина. Только не следует путать искусство с богемной жизнью. Искусство — это труд, а богемная жизнь — бесполезное времяпровождение бездельников. 

Ложась спать, я иногда не могу уснуть, потому что во мне не останавливается проигрывание сцен. Мои персонажи разговаривают во мне и не позволяют мне расслабиться. Они не просто беседуют, они оттачивают фразы. Если бы я умел, находясь в этом пограничном состоянии, записывать всё, что я слышу (хотя вряд ли это можно назвать словом «слышу»), я бы написал десятки томов. Но я не умею… Если я успеваю осознать, что вот-вот усну и утрачу навсегда то, что сейчас витает передо мной, то я поднимаюсь и в полудрёме бегу к письменному столу, чтобы наскоро записать то, чему я был свидетелем и слушателем мгновение тому назад. Воспроизвести всё дословно не получается. Я тороплюсь, поэтому получаются каракули, которые утром уже и расшифровать не всегда в состоянии, я тороплюсь и поэтому лишь помечаю мысли, а не записываю их подробно. Сцена, которая только что была ясная, красочная, рельефная, осязаемая, со всеми шорохами и запахами, теперь исчезает стремительно, как исчезают со стекла следы вашего дыхания. И я снова ложусь и снова погружаюсь в вязкость видений, не позволяющих уснуть. Должен признаться, что идеи и решения некоторых сцен, пришедшие в этом пограничном, «околосонном» состоянии — самые интересные.

Для меня материал, с которым я работаю, превращается в питательную среду, которую я сам создаю для себя. Материал понемногу перестаёт быть источником информации и перерождается в источник творчества. Холодные факты оживают, пока я копаюсь в них, обретают плоть, вздымаются вокруг меня, отделяя от сегодняшнего дня, от семьи. Они окружают, наваливаются, стискивают, поглощают. Сначала я пользуюсь ими, чтобы наполнить воображение, затем они начинают пользоваться мной, чтобы ожить внутри меня, выстроить свой мир, сделать меня частью своего мира. И только потом я получаю возможность рассказать об этом мире.      

 Начинающие авторы стремятся узнать «секреты» писательства. Но секретов нет. Есть схемы, по которым работают середнячки (то есть абсолютное большинство сочинителей), есть законы жанров (то есть строгие правила, по которым строится сюжет, подкладываются «обманки», подсовываются всевозможные ложные «следы» и т.д.). Но середнячки всегда работают на середнячков. И любой жанр предназначен также для усреднённого читателя, потому что жанр предполагает штампы. Об этом необходимо помнить. Научиться правилам игры для середнячков может любой. Если вас интересует это, вряд ли вы получите удовлетворение, занявшись писательством. Профессия ради ремесленничества отличается от профессии ради искусства. Ремесленником может стать каждый, также как каждый может научиться ездить на велосипеде. Но художником, умеющим рассказать так, как не умеет никто другой, становится один из тысячи, а то из десятка тысяч. 

 

 

 

 

ВЫБОР

 

Мысленно я часто возвращаюсь к тому времени, когда я попал в разведшколу при Первом Главном Управлении КГБ. Решившись стать разведчиком, я не предполагал, что моя тяга к жизни в искусстве будет для меня главной помехой. Творческая самостоятельность, стремление к независимости, желание раскрыться, показать себя окружающему миру — всё это было не только не нужно в разведке, но даже противопоказано. Меня тянуло на искренность, а разведчику полагается быть скрытным. Он должен изображать искренность, чтобы завоёвывать доверие, но маска искренности далека от искренности. То, что впоследствии стало в моих книгах сильной стороной, в разведке было моим слабым местом, открытой мишенью, в которую мог бить любой желающий. 

В мои двадцать пять лет я оставался довольно наивным. Поговорить по душам — вот что было важно. Для кого-то разговор — способ убить время, но не для меня. Беседа давала мне жизнь, потому что не было у меня иного способа показать то, чем я живу, кроме как через разговор, через долгие рассказы о моих переживаниях. В КГБ не приветствовалась ни искренность, ни какие бы то ни было записи в личном блокноте. Единственный вид писательства, который допускался — отчёт о проделанной работе. В разведке приветствуется творческий подход к делу, но это творчество ограничено строгими рамками поставленной задачи, и это творчество имеет отношение скорее к актёрству, а не к писательству.

С первых минут моей жизни в закрытой для окружающего мира школе, я понял, что не пригоден для выбранной работы. А когда нас отправили в десантную дивизию, чтобы мы «понюхали пороху», я окончательно утвердился в мысли, что ошибся дверью.

Наш отряд состоял только из офицеров, большинство — капитаны, два или три майора, один из которых неоднократно ходил через турецкую границу и возвращался с ценнейшей информацией, и всего два младших лейтенанта. Один из лейтенантов — я, неопытный и далёкий от оперативной работы. Для офицеров десантной дивизии мы все были лейтенанты, хотя многие давно перевалили лейтенантский возраст. Впрочем, это не имело значения, так как погоны у нас отсутствовали, посторонние к нам не заглядывали, жили мы в отдельной казарме, в контакт мы ни с кем не вступали…

Однажды нас подняли ночью по тревоге и отправили на грузовиках невесть куда, а потом высадили на опушке леса. Мы не знали, куда должны добраться. Но там, куда мы шли, находился тайник, из которого нам предстояло изъять заложенную капсулу с информацией. У меня в ранце лежала, помимо сухого пайка, гражданская одежда, в которую мне предстояло облачиться, потому что за тайником велось наблюдение, и человек в военной форме был бы схвачен сразу. Это напоминало детскую игру «Зарница». Разведка вообще напоминает игру. Собственно, это и есть игра — увлекательная, циничная, опасная. Эту игру ведут не отдельные люди, а государства, на кон ставятся огромные деньги и миллионы невинных жизней…  

Первые два часа мы продирались через лес, затем короткими перебежками пересекли огромное поле, после чего долго мокли в болоте, а потом на привале жадно грызли чёрные сухари. Той ночью я сломал руку. Нелепо, по-идиотски, и от этого вдвойне обидно: просто оступился, перепрыгивая через узенькую полоску ручейка. Облепленные тиной сапоги скользнули по мокрой глине, и я упал. Шмякнулся рюкзаком в ручеёк, как мне показалось на спину. Попытался подняться, опираясь на правую руку, а рука-то не слушалась, она словно исчезла. Я опирался на неё, а её не было. Чувствительность ушла мгновенно. Значит, не на спину рухнул, а на руку. И сломал её…

Но запомнилась мне не сломанная кость, а сельский автобус. 

Мы долго лежали возле просёлочной дороги и ждали приказа командира. Он тоже ждал чего-то. Позже выяснилось, что мы заблудились, сбились с пути.

Неожиданно появился автобус. Он натужно гудел, с трудом вползая вверх по разбитой дороге, и звук его мотора заполнил собой всё пространство, разрушив тишину и вселив в неё какую-то неправдоподобность.

Неправдоподобность заключалась в том, что мы, грязные и усталые, приготовившиеся к бою, воплощали собой войну. А на самом деле вокруг нас царил мир, города и сёла спали. Мы же несли насилие. Пальцы лежали на спусковых крючках. Дружный залп мог раздаться в любую минуту. И вот появился автобус. В нём ехало пять-шесть человек, не больше. Все дремали, не обращая внимания на сильную тряску из-за рытвин на дороге. Освещённый жёлтыми лампами изнутри салон автобуса показался мне аквариумом в огромной тёмной комнате. Откуда тащился тот автобус? Куда вёз пассажиров? Под прицелами наших автоматов автобус медленно проехал мимо и скрылся в ночи. Мне казалось, что он ехал целую вечность. И пассажиры не подозревали, что на них были направлена два десятка автоматов. Всё это было нелепо и дико. Всё это было несовместимо. Всё это было откровением: мне открылся новый угол зрения, новая плоскость бытия, новая реальность. 

Откровение состояло в том, что каждый наш шаг может быть роковым, за каждым нашим шагом могут следить тысячи глаз, каждый наш шаг продвигает нас в среду, о которой мы ничего не знаем. Автобус вёз людей с работы или на работу, а в трёх шагах от них прятались в тени кустарника вооружённые люди. Жуткое соседство. На войне только так и бывает, потому что война коварна, однако в мирное время… До сих пор у меня не получается внятно передать чувства, охватившие меня тогда. Наверное, ко мне прикоснулась тайна бытового кошмара. Я перенёсся мысленно в тот автобус, проехал в нём небольшой участок пути, беспечно посапывая после трудовой вахты и поёживаясь от прохлады. Мирно, уютно, устало… Я ощущал их сон, их расслабленность, их невинную неосведомлённость и безмятежность. И я же держал их на «мушке»… Нет, этого не передать словами… И ещё откровение было в том, что творческий человек всегда наблюдает за чем-то, превращает живые сцены в объект своего исследования, а потом эти сцены сливаются в единое произведение, за которым наблюдают невидимые автору глаза читателей, готовых открыть шквальный огонь и уничтожить критикой как произведение, так и самого автора…  

Ближе к утру наша группа нарвалась на засаду, впереди ударили невидимые автоматы, мы сбились в кучу. «Назад, назад!» — закричал командир, и мы отхлынули в овраг. Над головой прерывистыми нитями потянулись следы трассирующих пуль.

Через некоторое время мы вновь шли по болоту. Автоматы наперевес, за спиной квадратные ранцы десантников. Всё настоящее — усталость, сырость, оружие, ночь. А я видел другое: отряд кубинских партизан. Подумать только! Какой-то рубильник отключил реальность, и на экране моего воображения появилась другая система координат. Почему так? Разве мало настоящего? Разве мало мне разбухших от воды сапог, разве мало мне крови на спине, стёртой плохо подогнанным рюкзаком, разве мало мне надувшейся, как бурдюк, и посиневшей от кончиков пальцев до локтя сломанной руки? Зачем что-то выдумывать, если действительность и без того осязаемая, сочная, тяжёлая? Но воображение продолжало переиначивать реальность, играя в какую-то свою игру. Мы превратились в кубинцев, уходящих от солдат Батисты. Впрочем, если быть уж совсем точным, даже не в кубинских партизан, а в каких-то абстрактных партизан в каких-то абстрактных джунглях какой-то абстрактной латиноамериканской страны.

Это был первый случай, когда я обратил внимание на то, что воображение моё пересиливает реальность. Внутренняя жизнь оказалась весомее внешней. И я не мог повлиять на это.

Интровертность писателя. Интровертность творческой личности. Внутренний мир пропускает сквозь себя окружающий мир и превращает его в единственно возможную реальность, зачастую далёкую от той реальности, из которой писатель черпает свои впечатления…

Иногда я делал заметки в блокноте, но назвать это творчеством было бы неверно. Это была привычка, а не творчество. Про блокнот пронюхало начальство. Меня вызвал генерал.

— Мне доложили, что у вас есть какая-то записная книжка…

— А про содержание записной книжки ничего не доложили? — робко пошутил я.  

— Андрей Юрьевич, что вы туда записываете?

— Мысли, наблюдения. Я со школьной скамьи записываю в блокнот. Придёт в голову, например, красивая фраза какая-нибудь. Или сценка какая-нибудь забавная. Разве удержишь всё в голове?

В записную книгу я заносил всё, что удивляло меня хоть чем-то. Например, про набросанный позади казармы мусор: «В солнечном свете треугольные пакеты из-под молока похожи на куски льда, сияют на мусорной куче». Или про дощатый сарай-нужник: «Сквозь щели между досками проникают солнечные лучи. Пар изо рта клубится в этих лучах». Ничего особенного, невинные фразы, никакого упоминания о разведке. Но кто-то, оказывается, сообщил начальству, что я «постоянно фиксирую что-то». Мне и в голову не могло прийти, что моё регулярное обращение к блокноту выглядело подозрительно. Но у профессионального разведчика всё вызывает вопросы.

— Наблюдения? — спросил генерал.

— Да.

— Зачем? Книгу хотите написать?

— Не думал об этом.

— Значит, не отрицаете?

— Что?

— Что делаете записи в блокнот?

— Не отрицаю. Блокнот лежит в тумбочке, можете посмотреть, что в нём.

Генерал отпустил меня. Ничего ужасного не произошло, но от разговора остался неприятный осадок. Записывать приковавшие внимание детали повседневной жизни и рождавшиеся в голове какие-то разрозненные сцены было для меня делом естественным. Если кому-то (пусть даже генералам и полковникам разведки) моё поведение казалось подозрительным, то не мог же я прекратить то, что было моей потребностью. Помню, как-то в школьные годы в переполненном пассажирами автобусе я достал блокнот и записал что-то в него. Рядом стоял взрослый мужчина, с тёмными руками, с въевшимся в кожу заводским маслом. Он улыбнулся мне: «Мысли? Это хорошо. Надо записывать». Рабочий похвалил меня за блокнот, а гэбэшник дал понять, что моя привычка делать записи не соответствует моему статусу. «Книгу хотите написать?» — спросил генерал. Нет, я не думал ни о какой книге. Рано было о книге думать. Не было у меня ничего за душой, чтобы думать о книге. Но всякие мелочи записывал, и кое-что потом послужило подспорьем.

Зато время, проведённое в разведшколе, оказалось необходимым опытом, без которого я не написал бы «Под сводами высокой лжи» и трилогию в соавторстве с Валерием Стрелецким. Без этого опыта, без соприкосновения с информацией изнутри, без ощущения себя частью этой гигантской системы, без осознания себя живой клеткой этого таинственного организма мне бы не удалось написать искренне о спецслужбах — не хваля и не ругая их, искренне воспевая их героизм и так же искренне ужасаясь их цинизмом. «Горячее сердце и чистые руки», — говорил Дзержинский. Это про отдельного человека, а не про систему.

Несомненным остаётся одно: моё кратковременное пребывание в структуре государственной безопасности научило меня смотреть на вещи с разных сторон. Вряд ли я получил бы такую «философскую закалку» на какой-нибудь другой работе. Всякая профессия делает человека однобоким. Разведчики и контрразведчики рассматривают людей прежде всего как объект вербовки. Люди, не понимающие суть спецслужб, видят в них лишь аппарат для ограничения всеобщей свободы. Мне же посчастливилось войти внутрь системы на правах «своего». Я был открыт для того, чтобы впитать всё лучшее и с этим лучшим двигаться к светлому будущему. Моя склонность к романтике способствовала впитыванию лучшего. Когда же я созрел, чтобы поставить точку на неудавшейся карьере Джеймса Бонда, я ушёл оттуда так, как уходит человек из тюрьмы сквозь образовавшийся в тюремной стене пролом — бегом, без оглядки, изголодавшись по воле, не веря в свалившуюся на меня удачу. Я уходил оттуда радостно, хотя уходил в никуда. Вместе с тем в сердце моём осталась гордость за тех людей, с которыми я познакомился лично и о которых узнал из секретных документов. И эта гордость наполняет меня силой не меньше, чем наполняет силой близкая дружба с гениальным художником или поэтом.

Люди, прочитавшие «Эон памяти» и «Под сводами высокой лжи», часто спрашивают меня  о моей работе в разведке. Приходится объяснять, что я не был разведчиком, никогда не работал в этой системе. Я лишь учился некоторое время в Институте имени Андропова, но быстро ушёл оттуда задолго до того, как началась работа. И это к лучшему.

Мне удалось прикоснуться к системе, но я не успел увязнуть в материале. Пройди я сквозь войну, вряд ли я написал бы что-то о войне, потому что впечатления задавили бы меня. Погрузись я в какую-то атмосферу целиком, мне бы не удалось вытащить из неё ничего полезного для написания книги. Меня гораздо больше питает прикосновение и жажда дальнейшего познания, а не работа «внутри». Ни служба в Министерстве внешней торговли, ни работа на Российском телевидении не вылились в книгу, не вылились даже в коротенький рассказ. Почему? Как это объяснить? Похоже, дело в том, что наблюдение интригует, удивляет, пробуждает желание узнать больше, а ежедневная работа внутри любой структуры быстро «замыливает» зрение.  

«Книгу хотите написать?» — спросил генерал. Нет, о книге я не думал тогда. Я мечтал снимать кино. Сочинительством я, конечно, баловался, отстукивал на пишущей машинке какие-то рассказы, которые были также мало похожи на рассказы, как торопливые карандашные зарисовки рук, ног, губ похожи на огромные полотна Серова, Репина, Шишкина. Большинство из них не имело ни начала, ни конца, ни внятного сюжета. Я будто видел клочок какого-то события, не понимая, о чём речь, и не интересуясь его предысторией и продолжением. Эпизод, вырванный из «контекста» какого-то неведомого для меня романа (не чужого, а моего романа, хотя я ещё ничего не знал об этом романе), имел своё самостоятельное значение для меня, свой вес, свой тайный смысл. Объятия прекрасных женщин, скачка на горячем жеребце по крутым склонам, прыжки с высоких стен, схватка со стихией, полёты на другие планеты — всё было у меня.

Это были такие же «автобусы» — высвеченные ярким светом пространства, на которые я глядел, дивясь их близости, осязаемости, реальности, и при этом поражаясь их сказочности и недосягаемости. Они появлялись ниоткуда и быстро исчезали, показав мне сценку из какой-то жизни. Но в отличие от того проехавшего в ночи автобуса, это были мои пространства, мои театральные подмостки. 

Я пописывал и стишки. Слабенькие, невнятные, кособокие, но запечатлевавшие мои состояния. Может, никто этого состояния не чувствовал, но я туда вкладывал его. Я рассылал эти поэтические зарисовки по редакциям.

 

По голой холодной улице,

где серые стены — в небо,

уныло влачился ветер,

пыльный мусор таща нелепо.

И небо провисло над крышами,

взирая слепыми тучами

на длинную чёрную крысу,

одинокую и вонючую.

А ветер змеился по улице,

клочки мусора прыгали следом.

Город спал сном железобетонным,

сном холодным,

сном самозабвенным.

 

Думаю, не было редакции, куда я не отправил моих стихов. Ответы приходили одинаковые, не внушавшие никаких надежд. Я их складывал вместе. Зачем? Наверное, втайне мечтал сунуть их через много лет (когда стану знаменитым) кому-нибудь из тех, кто нацарапал эти ответы. Мечтал ли я на самом деле о славе? Нет. Но человек так устроен, что его «я» требует признания. Не всеобщего, не в мировом масштабе, а просто признания его существования как некой индивидуальности. Каждый человек утверждается по-своему: один соблазняет женщин, другой размахивает кулаками, третий выращивает цветы. Подростки, переходящие на крик в разговоре, вовсе не психи; повышение голоса для них — способ привлечь к себе внимание, стремление доказать, что он не пустое место. Каждый пытается как-то выделиться: либо причёской, либо одеждой, либо талантом. Но многие в процессе самоутверждения растрачивают свою индивидуальность, незаметно для себя начиная подражать серой массе большинства и превращаясь в каплю океана, ничем не отличающуюся от прочих капель. 

В то время я не понимал, что мне нужны были не похвала, не публикация в газете или журнале и даже не профессиональный совет, а подсказка мудреца. Подсказка не о литературе, а о выборе своего пути. К сожалению, мудрец мне не повстречался.

Я ждал ответов из литературных журналов и никогда не показывал никому полученные письма. Ответы подавляли меня, ответы отнимали силу, ответы лишали надежды…

Вот оно слово — «надежда», важнейшее слово, открывающее, вероятно, одну из главных сторон писательства. Каждый начинающий автор надеется, что его опубликуют. Публикация льстит самолюбию. Все писатели ждут публикации своих произведений. Врёт тот, кто утверждает обратное. Выход книги в свет — это и есть надежда писателя.   

Вопрос в другом: зачем нужна опубликованная книга? Чтобы получить известность, стать знаменитым? Но зачем?

Собственно, это вопрос, с которого я начал. Известность может принести деньги. Но если деньги и есть высшая цель, то не стоит подвергать себя «мукам творчества». Есть более простые способы обеспечить себе финансовое благополучие… 

Публикация книги воспринимается большинством начинающих литераторов, как признание их личности, как победа в борьбе за своё «я», за свою индивидуальность. Конечно, когда издательство принимает вашу книгу и отправляет её в печать, это можно считать вашей победой, однако… Не спешите радоваться. Быть может, вы просто «попали в струю» и стали одним из тех, кто пишет бесконечную муру, захламляющую книжные магазины и мозги неразвитой публики? Какая же тут победа? Чем гордиться, если вы — лишь одна из многих пылинок, вызывающих аллергию у мыслящей части человечества? Кто подскажет вам, кто вы есть на самом деле?

Лев Толстой признавался в своей «Исповеди», что «стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости». Важные слова. Это — те силы, которые заставляют будущего писателя из кожи лезть, чтобы добиться внимания публики. Кто будет утверждать, что взялся за писанину по другой причине, тот просто лжёт себе и другим.

Иное дело, что начинающий автор редко уверен в себе на сто процентов, а если уверен, то это уже похоже на болезненное самомнение. Начинающий писатель потому и называется начинающим, что он не может знать всего, что требуется. А знать надо много. Знать надо всё. Или хотя бы стремиться к этому. И только потом, набравшись знаний, освоившись с ними, сделав их частью своей жизни, можно отказываться от них, чтобы они не сковывали и не утягивали в узкое русло строгих жанров и направлений. Но без этих знаний, конечно же, невозможно добиться лёгкости движений...